Где гнездятся ангелы
Это интервью с известным поэтом, писателем и общественным деятелем Олегом Николаевичем Шестинским я записал незадолго до его кончины. Судьба свела нас с ним в 2003 году. С тех пор множество раз встречались и очень крепко подружились. Приезжая в Москву, я часто останавливался у Шестинских на их переделкинской даче. Она совсем рядом с дачами Пастернака и Вознесенского. После ужина мы уходили с Олегом Николаевичем на второй этаж, в его рабочий кабинет, и там часами разговаривали о современной литературе, о классике, истории… И конечно, о войне, блокаде, все 900 жестоких дней которой Шестинский прожил в Ленинграде. Об этом он написал замечательные, потрясающие своей правдивостью книги. Если смотреть со стороны, О. Н. Шестинского можно посчитать баловнем судьбы. Он рано начал издаваться и еще совсем молодым человеком был принят в Союз писателей СССР. Затем руководил Ленинградской писательской организацией, был секретарем Союза писателей СССР по работе с молодыми авторами, объездил чуть ли не весь мир, написал десятки книг, получил множество наград — орденов и литературных премий. Но, как оказалось, за внешним благополучием много всего скрывалось. Потому это откровенное и последнее в его жизни интервью имеет свою особую цену. — Вы, Олег Николаевич, своими стихами вошли в русскую литературу в удивительное время. Только что окончилась страшная по своим разрушениям и людским страданиям самая кровопролитная в истории человечества война. На смену жестоким испытаниям вдруг — стихи. Как же это произошло? — Судьба моя сложилась так, что еще во время занятий в литературном кружке в ленинградском Дворце пионеров я стал писать (не хочу хвастаться, но это было именно так) очень хорошие стихи. Я их до сих пор ценю как одни из лучших. Хотя мне было всего-то лет пятнадцать. Руководил этим кружком очень интересный писатель, ныне, к сожалению, почти забытый Глеб Хмельницкий. Он проявил ко мне особое внимание, потому что ему нравились мои юношеские опыты. Удивили они и ленинградское литературное общество, которое, впрочем, было довольно малочисленным — многие писатели были еще в эвакуации, другие на фронте. Но те, кто оставались в городе, меня, мальчишку, приблизили к себе. Я познакомился с Леонидом Хаустовым, очень талантливым поэтом, ныне забытым или почти забытым. С Сергеем Орловым, только что пришедшим с фронта, с Михаилом Дудиным. У меня завязалась дружба и с некоторыми молодыми поэтами — моими ровесниками, которые потом имели определенное значение в советской литературе. Это, например, Владимир Торопыгин. Правда, через какое-то время (и это для меня самого совершенно необъяснимо) я перестал писать стихи. То же, что выходило из-под моего пера, было очень слабым, таким, что и самому читать не хотелось. Это были годы моего творческого застоя. — О каких годах вы говорите? — Конец сороковых… И вот меня, студента Ленинградского университета, в составе группы из семи человек как слависта-болгариста посылают на практику в Софийский университет. Там, в новой для себя стране, я пережил много впечатлений. В мое сердце вошло чувство славянского единства, братства. Сейчас нынешнему поколению это даже не понять, но в те годы, недалеко еще ушедшие от сорок четвертого, когда в Болгарии произошла революция и были свергнуты царь, правящие в стране прогермански настроенные фашисты, так всколыхнулась славянская стихия, что «ни в сказке рассказать, ни пером описать». Меня везде принимали так, будто я самое значительное лицо. И только потому, что я русский человек. Такое отношение к нам проявлялось по всей Болгарии. Особенно в провинции. В СССР еще были живы два гусара, воевавшие во время русско-турецкой войны, которых всегда приглашали в Болгарию на праздник Кирилла и Мефодия. Я видел этих двух стариков в старинной гусарской форме, и моя грудь от этого переполнялась гордостью за свою Родину, восторгом. В восторге я был и от удивительно красивой страны, в которой продолжил учебу. И от того безумного русолюбия, которое окружало меня, и от прекрасной поэзии, с которой начал знакомиться. Тогда я подружился с молодыми, чуть постарше меня, болгарскими поэтами, некоторые из которых потом выросли в национальных классиков. Один из них даже стал моим побратимом — это великий поэт Павел Матев. Вот тогда и вернулось ко мне то поэтическое чувство, которое, как я думал, уже окончательно потерял. Я написал целую книгу стихов о Болгарии «Друзья навеки», которая была очень хорошо принята в Ленинграде. Она сыграла значительную роль в моей жизни. О сборнике написал добрые слова Александр Прокофьев, другие писатели и я опять стал «представительным» в молодежной среде поэтом. Но Леонид Иванович Хаустов мне сказал: «Ты ведь России по-настоящему совсем не знаешь. Поезжай в мои родные вятские края. Там мои друзья писатели встретят и помогут все увидеть». Я поехал в Киров. Очень хороший писатель Борис Александрович Порфирьев составил мне план. Тронулся в путь по реке Вятке на каком-то старом судне в третьем классе, почти в трюме. Знакомился со своими попутчиками, много с ними разговаривал. Люди тогда были светлыми, особенно там, в провинции. Я приехал в Уржум, и мне мои новые знакомые, старушка с молодой девушкой, не позволили ночевать в гостинице, а определили жить у себя. Я много путешествовал по окрестностям. Посещал мордовские села, довольно убогие, захолустные, которые не произвели на меня особого впечатления. Затем я отправился в самые глухие места. Это была северная окраина Вологодской области. Общался там с разным народом, в том числе и с пьяными водителями. Но это все были неординарные, интересные люди, только что прошедшие войну. По этому поводу я даже написал такие строчки: «Но я не добывал победу, а только праздновал ее». Именно эти впечатления, полученные от общения с простыми русскими людьми, укрепили во мне чувство Родины. И впоследствии через много лет я вновь вернулся к ним.. В моей новой книге ты сможешь прочитать «Путешествие в Верхнюю Вохму», «Глядеть на Россию». Эти рассказы во мне именно тогда, в те далекие времена, набирали свою реальность. Когда я после путешествий вернулся домой, то со мной произошел один очень интересный случай. Под впечатлением от увиденного и пережитого я написал стихи. Мои старшие товарищи, прочитав их, опять стали ко мне внимательно и доброжелательно относиться. Я постараюсь одно из тех стихотворений вспомнить, чтобы ты смог ощутить эпоху. Крестьянки бродят по вагонамИ пассажирам утомленнымНудят, понурые, босые:- Купите ягодку, родные. Тот отмахнется лишь:-Не надо…Мол, мелких нету на полтину.А этот:-Ягода помята,а мятая — без витамина… Вперяют очеса сквозь стекла,Молчат, невозмутимо-строги. — Попадал скот, хлеба помокли,Исправно лишь берут налоги…Кормиться вроде бы и нечем…Купите ягодку, родные!.. А на полях погожий вечер,А дали синие, сквозные. И поезд, постояв немного,Ушел, оставив их в обиде.И нам вослед звучит упреком:- Купите ягодку, купите!.. Сейчас эти стихи опубликованы в «Мятежной книге» издательства «Вертикаль. XXI век» (2009 год). А тогда Хаустов стал меня уговаривать, чтобы я их сжег, разорвал, уничтожил. «Это антисоветчина. Тебя посадят… «Исправно лишь берут налоги». Ты понимаешь, что ты пишешь?» Конечно, эти стихи я так нигде и не печатал до самого последнего времени. Но тогда же мною, моим творчеством очень заинтересовался Прокофьев. В 1955 году вышла моя первая книжка, а уже в 56‑м я стал членом Союза писателей СССР. Хотя тогда прием в писательский Союз был очень требовательным, жестким. А так как я по натуре активный, деловой, никогда никуда не опаздывающий, то вскоре, в начале шестидесятых годов, получил приглашение от Прокофьева войти в секретариат Ленинградской писательской организации. Творчески сильная, в то же время она была «пропитана» прозападным либеральным духом. На мой взгляд, это был ее большой политический минус. Но творчески начинающий молодой Гранин, Рахманов, Панова и другие были, безусловно, талантливы. И это создавало определенный настрой в нашем Союзе писателей. Конечно, было много и швали. Я не буду подробно все рассказывать, лишь уточню, что после Прокофьева организацию возглавлял Дудин. Вторым секретарем был Гранин, а третьим, который и выполнял всю практическую работу, был я. — Совсем молодым человеком вы оказались в руководстве крупнейшей в Советском Союзе писательской организации, второй по численности после московской. — Ну, не совсем молодым, мне уже было за тридцать. Но вскоре произошла такая история. Дудин совсем ушел из руководства, остался один Гранин. И тут он влип. По рангу он был еще и секретарь Союза писателей России, на одном из заседаний которого обсуждалось исключение Солженицына из членов Союза. При голосовании Барто, Таурин и Гранин воздержались. А Ленинград по партийной дисциплине был очень строгий город. Просто римская фаланга. И когда Гранин доехал до Бологого, то спохватился — дал с середины пути в Москву телеграмму, что он присоединяется к исключению. Дать-то дал, но все равно в Ленинграде о его поступке уже знали. И хитрый Гранин (это я понял уже потом) решил: пусть какое-то время покомандует Шестинский, а когда все успокоится, можно выйти из тени и его сбросить. Вообще, Гранин был лояльным человеком и к прозападным либералам, и к русским — хотел всем сестрам дать по серьгам, — и потому поддержка в организации у него была. Конечно, это только мои домыслы, но они, я уверен, недалеки от истины. Ничего не подозревая, я принял организацию и стал ею править. Надо сказать, что очень удачно. Потому что, в отличие от предшественников, просто работал. Удалось добиться того, что на получаемые из Литфонда деньги нам стали в Ленинграде выделять квартиры и ждать их долго не приходилось. Я почти добился того, что филиалы московских издательств должны были бы стать ленинградскими. Ну и много другого — всего не перечислить. Время шло, и Гранин решил, видимо, что пора действовать. Слишком Шестинский закрепился. Устроил против меня заговор, в подробности которого в нашей беседе я вдаваться не буду. Все было сделано так же, как и против Прокофьева, а еще раньше против Всеволода Кочетова. Ленинград — императорский город. Там заговоры просто в крови людей. На очередных выборах в 1973 году меня забаллотировали одним или двумя голосами. После собрания я уехал к себе на дачу под Ленинград. Но меня уже хорошо к тому времени знали Марков и Верченко. Пригласили в Москву, в Союз писателей СССР рабочим секретарем. Я попросил время подумать. Обсудили мы ситуацию с моей супругой Ниной Николаевной и пришли к выводу, что в Питере меня затравят как собаку. И мы переехали. В Москве я занимался молодыми, отыскивал их, пробивал им книги. Это сейчас такие писатели, как Олег Хлебников и многие другие или забыли меня, или ушли от общения, а тогда я им помогал чем только мог и даже больше того. — И все же ленинградский период вашей жизни имел яркое творческое воплощение. Ваши блокадные книги по своему содержанию во многом оказались отличными от нашумевшей «Блокадной книги» Алеся Адамовича и Светланы Алексиевич. — Блокада стала одной из главных тем моего творчества. Потому что когда я от этой блокады очнулся (а ведь не сразу от нее очнешься), то я понял, какой неисчерпаемый трагедийный материал хранится в моей памяти. И тогда посчитал так: я должен все это зафиксировать на бумаге для того, чтобы эту трагедию смогли использовать в своем творчестве, осмыслить ее какие-то будущие великие писатели. Блокада нуждается в глубинном осмыслении, и для этого должна быть написана книга наподобие «Войны и мира» Л. Н. Толстого. У меня о блокаде вышло несколько книг: «Блокадные новеллы», «Голоса из блокады»… Она творчески пронизывает всю мою жизнь, вплоть до сегодняшнего дня. Я просто вспоминаю и пишу. И будто она для меня никак не может закончиться. — Во времена вашего руководства писателями в Ленинграде там жил поэт, будущий нобелевский лауреат Иосиф Бродский. Ваши пути как-то пересекались? — Эта история тоже мною уже описана. Но я могу вновь ее рассказать в двух словах. В начале шестидесятых годов в Ленинграде существовала шебутная группа поэтов. Все они считали себя гениями. Во время на углу Литейного и Невского был небольшой ресторанчик под названием «Сайгон». Вот в нем, что называется, и кучковалась эта расхлестанная поэтическая, хотя были среди них и прозаики, компания, которая, конечно, жутко раздражала власть. Прозападные взгляды автоматически ставили их в ряды, как тогда говорили, антисоветчиков. Эту поэтическую молодежь поддерживали известные писатели. Например, Ахматова. Интересы этого круга литераторов были мне чужды. Меня/как молодого секретаря, Прокофьев, который был резко настроен против Бродского и считал, что проведение суда над ним — это дело правильное, хотел было сделать общественным обвинителем. Но я‑то понимал, что это полная дурость. Ввязываться в какие-то сомнительные ситуации совершенно не хотелось. Да, пожалуй, за всю свою жизнь ни в одну подобную ситуацию я и не ввязался. Тут мне подвернулось приглашение Восточно-Сибирского военного округа приехать к ним на выступления. И мы с очень хорошим поэтом Анатолием Аквелевым это приглашение приняли и умотали из Ленинграда. Общественным обвинителем назначили прозаика Евгения Воеводина, которого потом просто «закопытили», и он вскоре умер. Когда же я после выступлений в Сибири вернулся, Бродского уже осудили «за тунеядство» (хотя он тогда много переводил) на несколько лет высылки из города. Конечно, ссылка эта была липовой. Жил он в деревне, никто его не мучил. К нему постоянно ездили друзья, возили продукты, выпивку. Однако эта ссылка подогрела все антисоветские, антирусские настроения за рубежом. Бродский мгновенно стал мучеником эпохи. Лично мне стихи его не нравятся. Они оторваны от земли, от каких-то важных жизненных ситуаций. Придуманные стихи, написанные умом, а не душой, не сердцем. И при этом, когда я был секретарем, то пытался издать его стихи. Бродского почти никто не читал, не знал его поэзии, а разговоров по городу ходило много. Я же, будучи уверен, что никакой он не поэт, решил: пусть люди прочитают и сами оценят. Через знакомых Бродского я собрал его стихи и договорился с издательством. Но так как это дело было непростое, даже чрезвычайное, то поехал утверждать его в обком партии к секретарю по идеологии Зинаиде Михайловне Кругловой — очень хорошей женщине. Стал ее убеждать, что книгу нужно обязательно издать, чтобы люди увидели, что это такое. Пусть сами читатели скажут, нравится им такая поэзия или нет. Но Зинаида Михайловна мне ответила: «Ни в коем случае! Нет, произведения таких людей мы издавать не будем». Так, к величайшему сожалению, власть допустила вторую ошибку. Кстати, Соломон Волков в своей книге о Бродском меня вспоминает хорошо и совершенно доброжелательно, даже благородно. — Я слышал, что вы организовывали какой-то поэтический вечер Бродского в Ленинграде? — Да, был такой. И это вновь послужило бензином, выплеснутым в костер. Во властных структурах поднялось возмущение: вот что происходит в Доме писателей, собираются антисоветчики, читают стихи! Но я тебе скажу о другом. В одной польской газете было опубликовано интервью их диссидента Михника с Бродским, я это интервью читал ‑абсолютно антирусское. Бродский в этой беседе говорит, что Россия для него кончилась на Чаадаеве. Что никогда, собираясь своим кругом, не беспокоились о России, добром еене вспоминали… Ленинградская либеральная литература во многом была прозападной. И это в ней было главное. А русских хороших писателей — Сергея Воронина, Сергея Абрамова, видного литературоведа профессора Базанова — литераторы этого круга как-то старались унизить, понизить их значение, утверждая, что, мол, это не писатели. Вот такая была ситуация — нелегкая. В итоге томительным и жестоким путем я пришел к своей книге «Ангелы гнездятся на земле». Это моя главная книга. И, видимо, последняя. Больше книг я уже не напишу. Только какие-то отдельные вещи. Но я счастлив, что моя творческая жизнь завершается такой необыкновенной, с моей точки зрения, книгой. Может быть, она сейчас не будет по достоинству отмечена. Меня это не очень трогает. Но то, что она явилась квинтэссенцией всей моей жизни, это рука Бога. Это Он продлил мои годы до тех пор, пока я смог выпустить ее в свет. В книге есть главное — человек с его судьбой, верой…